тоска по классике
Dec. 5th, 2007 02:59 amСемь сорок пять.
Мадемуазель, мадемуазель! - мужчина в клетчатом шарфе выбегает с террасы кафе под дождь, - Извините, мадемуазель...
Извините, месье, я не говорю по-французски, - глаза честные-честные.
О, пустяки! - не теряется он и, как фокусник из рукава, раскидывает яркую колоду - инглиш? джерман? спаниш? итальяно?
Он действительно бы все это сумел?...
Я спешу, очень спешу, у меня в кармане билет на восемь вечера, а карта опять обманывает - я не думала, что это так далеко. От Вандомской площади разбегаются по улицам лучи хрустальных канделябров. Два года назад неживые елки на ней осыпались золотыми шарами, мы играли ими в футбол по всем соседним переулкам, гнали их дальше и дальше - к кремовому торту оперного театра, к аттическому портику Мадлен, вверх по склону на Монмартр. На этот раз елок нет, да и будет ли вообще новый год? С неба сыпется мелкий дождь.
Восемь пятнадцать.
Я сижу в фойе, в виньетке мраморной лестницы, и жду. Мы все ждем - и элегантная пожилая дама в молочно-белой норке, гладящая пальцы своего супруга, и мужчина, жующий сэндвич из коробки, и японская студентка с Ле Монд, и негритянка в золотых очках. Нас все больше и больше - люди опаздывают на пятнадцать минут, двадцать, полчаса, на час, наконец. Из-под лестницы выкатывают длинную деревянную стойку, на ней тут же, как птицы на жердочке, - бок к боку, попа к попе - устраиваются десять счастливцев. Надо всем плывет музыка Шуберта. Кто-то разговаривает негромко, кто-то сдержанно шуршит газетами, кто-то судорожно строчит в ежедневнике, кто-то просто слушает, закрыв глаза. Я пишу в блокноте. Элегантная норковая дама, все так же за руку с мужем, меряет фойе каблуками молочно-белых туфель. На крыльце толкутся страждущие лишнего билетика. Шуберт.
Десять тридцать.
В четвертый раз вызывают на бис. Я опять сижу на лестнице, только теперь уже на балконе - театр полон, до своего места невозможно добраться - и мне, по совести, уже невмоготу. Беспорядочный плеск хлопков переходит сначала в вальс - раз-два-три, раз-два-три - а потом в марш: ать-два, ать-два! - и вот уже, повинуясь рокочущему ритму, на сцену вновь - ать-два! - выходит измученный Соколов, и играет короткое и злое, и снова уходит, и все сначала. Пятый раз. Шестой. Включите же свет, гады! - думаю я, и свет наконец включается, и пубика валом валит из зала - и норковая дама с супругом, и мужчина с газетами, и негритянка в золотых очках, и юнцы с пивом, и потомственные русские эмигранты, и всякой твари по паре. Отъезжают такси. Звенят велосипеды. Тяжело, увесисто ноют ноги. С неба по-прежнему сыпется мелкий дождь.
Мадемуазель, мадемуазель! - мужчина в клетчатом шарфе выбегает с террасы кафе под дождь, - Извините, мадемуазель...
Извините, месье, я не говорю по-французски, - глаза честные-честные.
О, пустяки! - не теряется он и, как фокусник из рукава, раскидывает яркую колоду - инглиш? джерман? спаниш? итальяно?
Он действительно бы все это сумел?...
Я спешу, очень спешу, у меня в кармане билет на восемь вечера, а карта опять обманывает - я не думала, что это так далеко. От Вандомской площади разбегаются по улицам лучи хрустальных канделябров. Два года назад неживые елки на ней осыпались золотыми шарами, мы играли ими в футбол по всем соседним переулкам, гнали их дальше и дальше - к кремовому торту оперного театра, к аттическому портику Мадлен, вверх по склону на Монмартр. На этот раз елок нет, да и будет ли вообще новый год? С неба сыпется мелкий дождь.
Восемь пятнадцать.
Я сижу в фойе, в виньетке мраморной лестницы, и жду. Мы все ждем - и элегантная пожилая дама в молочно-белой норке, гладящая пальцы своего супруга, и мужчина, жующий сэндвич из коробки, и японская студентка с Ле Монд, и негритянка в золотых очках. Нас все больше и больше - люди опаздывают на пятнадцать минут, двадцать, полчаса, на час, наконец. Из-под лестницы выкатывают длинную деревянную стойку, на ней тут же, как птицы на жердочке, - бок к боку, попа к попе - устраиваются десять счастливцев. Надо всем плывет музыка Шуберта. Кто-то разговаривает негромко, кто-то сдержанно шуршит газетами, кто-то судорожно строчит в ежедневнике, кто-то просто слушает, закрыв глаза. Я пишу в блокноте. Элегантная норковая дама, все так же за руку с мужем, меряет фойе каблуками молочно-белых туфель. На крыльце толкутся страждущие лишнего билетика. Шуберт.
Десять тридцать.
В четвертый раз вызывают на бис. Я опять сижу на лестнице, только теперь уже на балконе - театр полон, до своего места невозможно добраться - и мне, по совести, уже невмоготу. Беспорядочный плеск хлопков переходит сначала в вальс - раз-два-три, раз-два-три - а потом в марш: ать-два, ать-два! - и вот уже, повинуясь рокочущему ритму, на сцену вновь - ать-два! - выходит измученный Соколов, и играет короткое и злое, и снова уходит, и все сначала. Пятый раз. Шестой. Включите же свет, гады! - думаю я, и свет наконец включается, и пубика валом валит из зала - и норковая дама с супругом, и мужчина с газетами, и негритянка в золотых очках, и юнцы с пивом, и потомственные русские эмигранты, и всякой твари по паре. Отъезжают такси. Звенят велосипеды. Тяжело, увесисто ноют ноги. С неба по-прежнему сыпется мелкий дождь.